You owe me sleep. So much sleep.
Северная тьма. В благородный дом едва доносится глухая канонада. Передают по телефону: наши пошли в контратаку. За портьерой в стеклянных дверях зарево: это горят села на далеких холмах, горит степь, и воют на пожар собаки из углов городских подворотен. В городе же тишина и молчаливый перезвон сердец.
… Доктор Тагабат нажал на кнопку.
Лакей приносит на подносе старые вина. Потом лакей уходит, и тают его шаги, отдаляются по леопардовым мехам.
Я смотрю на канделябр, но мой взгляд не нарочно крадется туда, где сидят доктор Тагабат и часовой. В их руках бутылки вина, и они его пьют жадно и дико.
Я думаю «так надо».
Но Андрюша нервно переходит с места на место, и все порывается что-то сказать. Я знаю, о чем он думает, что так не честно, что так коммунисты не делают, что это – вакханалия и т.д. и т.п.
Ах, какой он чудной, этот коммунист Андрюша!
Но, когда доктор Тагабат бросил на бархатный ковер пустую бутылку и четко написал свою фамилию под постановкой –
- «расстрелять» -
меня неожиданно одолело отчаяние. Этот доктор с широким лбом и белой лысиной, с холодным умом и камнем вместо сердца, - это же он мой безоговорочный хозяин, мой. Звериный инстинкт. И я, главковерх, черного трибунала коммуны, - ничтожество в его руках, что отдалось на волю хищной стихии.
«Но где он, выход?»
- Где выход?? – И я не видел выхода.
Тогда проносится передо мной темная история цивилизации, и бредут народы, и века, и само время…
- Но я не видел выхода
Воистину правда была на стороне доктора Тагабата.
… Андрюша поспешно делал свой хвостик под постановкой, а дегенерат с удовольствием вникал в буквы.
Я подумал: «если доктор – злой гений, злая моя воля, тогда дегенерат – палач с гильотины».
Но я подумал:
- Ах, какая чушь! Разве он палач? Это же ему, этому часовому черного трибунала коммуны, в моменты чрезмерного напряжения я слагал гимны.
И тогда покидала меня моя мать – прообраз далекой Марии, и застывала во тьме, ожидая.
… Таяли свечи.
Строгие силуэты князя и княгини пропадали в синем тумане сигаретного дыма.
… Осуждены к расстрелу –
- шестеро!
Хватит! На эту ночь хватит!
Татарин опять затягивает свое азиатское: «ала-ла-ла». Я смотрю на портьеру, на зарево в стеклянных дверях. – Андрюша уже исчез. Тагабат и часовой пьют старые вина. Я перекидываю через плечо маузер и иду прочь из княжого дома. Я иду по пустынным молчаливым улицам блокадного города.
Город мертв. Обыватели знают, что нас через три-четыре дня не станет, что бесполезны наши контратаки: скоро заскрипят наши подводы в далекий северный край. Город притаился. Тьма.
Темным, лохматым силуэтом стоит на востоке княжий дом, теперь – черный трибунал коммуны.
Я оборачиваюсь и смотрю туда, и тогда, вдруг вспоминаю, что шестеро на моей совести.
… Шестеро на моей совести?
Нет, это неправда. Шесть сотен,
Шесть тысяч, шесть миллионов –
Тьма на моей совести!!!
- Тьма?
И я сдавливаю голову.
Но вновь передо мной проносится темная история цивилизации, и бредут народы, и века, и само время…
Тогда я, обессилевший, наклоняюсь к забору, становлюсь на колени и горячо благословляю тот момент, когда я встретил доктора Тагабата и часового с дегенеративным строением черепа. Потом оборачиваюсь и вдохновенно смотрю на восточный лохматый силуэт.
… Я теряюсь в переулках. И, наконец, выхожу к одинокому домику, где живет моя мать. Во дворе пахнет мятой. За сараем вспыхивают молнии и слышен задушенный гром.
Тьма!
Я иду в комнату, снимаю маузер и запаливаю свечу.
… - Ты спишь?
Но мать не спала.
Она подходит ко мне, кладет свои сухие, старческие ладони на мое утомленное лицо, поникает головой к моей груди. Она опять говорит, что я, ее мятежный сын, совсем замучил себя.
И я чувствую на своих руках ее хрустальные росинки.
Я:
- Ах, как я устал, мама!
Она подводит меня к свече и смотрит на мое обессилевшее лицо. Потом становится под тусклую лампадку и грустно смотрит на икону Марии. – Я знаю: моя мать и завтра тоже пойдет в монастырь: ей невыносимы наши тревоги и зверье кругом.
Но тут же, дойдя до кровати, содрогнулся:
- Зверье? Разве мать осмелится так думать? Так думают только предатели!
… Доктор Тагабат нажал на кнопку.
Лакей приносит на подносе старые вина. Потом лакей уходит, и тают его шаги, отдаляются по леопардовым мехам.
Я смотрю на канделябр, но мой взгляд не нарочно крадется туда, где сидят доктор Тагабат и часовой. В их руках бутылки вина, и они его пьют жадно и дико.
Я думаю «так надо».
Но Андрюша нервно переходит с места на место, и все порывается что-то сказать. Я знаю, о чем он думает, что так не честно, что так коммунисты не делают, что это – вакханалия и т.д. и т.п.
Ах, какой он чудной, этот коммунист Андрюша!
Но, когда доктор Тагабат бросил на бархатный ковер пустую бутылку и четко написал свою фамилию под постановкой –
- «расстрелять» -
меня неожиданно одолело отчаяние. Этот доктор с широким лбом и белой лысиной, с холодным умом и камнем вместо сердца, - это же он мой безоговорочный хозяин, мой. Звериный инстинкт. И я, главковерх, черного трибунала коммуны, - ничтожество в его руках, что отдалось на волю хищной стихии.
«Но где он, выход?»
- Где выход?? – И я не видел выхода.
Тогда проносится передо мной темная история цивилизации, и бредут народы, и века, и само время…
- Но я не видел выхода
Воистину правда была на стороне доктора Тагабата.
… Андрюша поспешно делал свой хвостик под постановкой, а дегенерат с удовольствием вникал в буквы.
Я подумал: «если доктор – злой гений, злая моя воля, тогда дегенерат – палач с гильотины».
Но я подумал:
- Ах, какая чушь! Разве он палач? Это же ему, этому часовому черного трибунала коммуны, в моменты чрезмерного напряжения я слагал гимны.
И тогда покидала меня моя мать – прообраз далекой Марии, и застывала во тьме, ожидая.
… Таяли свечи.
Строгие силуэты князя и княгини пропадали в синем тумане сигаретного дыма.
… Осуждены к расстрелу –
- шестеро!
Хватит! На эту ночь хватит!
Татарин опять затягивает свое азиатское: «ала-ла-ла». Я смотрю на портьеру, на зарево в стеклянных дверях. – Андрюша уже исчез. Тагабат и часовой пьют старые вина. Я перекидываю через плечо маузер и иду прочь из княжого дома. Я иду по пустынным молчаливым улицам блокадного города.
Город мертв. Обыватели знают, что нас через три-четыре дня не станет, что бесполезны наши контратаки: скоро заскрипят наши подводы в далекий северный край. Город притаился. Тьма.
Темным, лохматым силуэтом стоит на востоке княжий дом, теперь – черный трибунал коммуны.
Я оборачиваюсь и смотрю туда, и тогда, вдруг вспоминаю, что шестеро на моей совести.
… Шестеро на моей совести?
Нет, это неправда. Шесть сотен,
Шесть тысяч, шесть миллионов –
Тьма на моей совести!!!
- Тьма?
И я сдавливаю голову.
Но вновь передо мной проносится темная история цивилизации, и бредут народы, и века, и само время…
Тогда я, обессилевший, наклоняюсь к забору, становлюсь на колени и горячо благословляю тот момент, когда я встретил доктора Тагабата и часового с дегенеративным строением черепа. Потом оборачиваюсь и вдохновенно смотрю на восточный лохматый силуэт.
… Я теряюсь в переулках. И, наконец, выхожу к одинокому домику, где живет моя мать. Во дворе пахнет мятой. За сараем вспыхивают молнии и слышен задушенный гром.
Тьма!
Я иду в комнату, снимаю маузер и запаливаю свечу.
… - Ты спишь?
Но мать не спала.
Она подходит ко мне, кладет свои сухие, старческие ладони на мое утомленное лицо, поникает головой к моей груди. Она опять говорит, что я, ее мятежный сын, совсем замучил себя.
И я чувствую на своих руках ее хрустальные росинки.
Я:
- Ах, как я устал, мама!
Она подводит меня к свече и смотрит на мое обессилевшее лицо. Потом становится под тусклую лампадку и грустно смотрит на икону Марии. – Я знаю: моя мать и завтра тоже пойдет в монастырь: ей невыносимы наши тревоги и зверье кругом.
Но тут же, дойдя до кровати, содрогнулся:
- Зверье? Разве мать осмелится так думать? Так думают только предатели!